Чуть позже мы увидели розы своими глазами. Это произошло, когда шина лопнула в третий раз. Мы остановились на обочине дороги около обнесенной оградой часовни. Никогда я не видел ничего прекрасней. Какие садовники, какие пастыри ухаживают за этими кустами? Утром кто-то успел полить их. Земля была еще влажной. Цветы и листья, напоенные влагой, источали аромат, к которому примешивался запах мокрой пыли.
Каждая роза представляла собой полураскрытую сферу на золотом стержне.
Часовня оказалась заперта. Она выглядела не такой доступной, как розы, к себе не подпускала. Белая, оштукатуренная, со скругленными углами, она позволяла тени плавно скользить вокруг. Окон не было. Дверь замкнута на ключ. Я прильнул ухом к замочной скважине и услышал тишину; лишенную пространства и эха. Мы сели на скамейку, прислонясь спиной к теплой стене, и стали ждать… когда что-то коснется нас. Но что? Воздух, запахи… или, может быть, счастье? Если оно вдруг заглянет сюда, мы готовы его принять.
Вернувшись в розовый сад, мы обнаружили, что одна роза распустилась.
— Какая доступная, — заметил Гектор.
* * *
Потом колесо спустило в четвертый раз. Из полей донеслось пение.
— Клубнику собирают, — пояснил Гектор.
Болгария — это гигантский фруктовый сад для коммунистических стран. На огромной равнине, раскинувшейся между Балканами и Дунаем, работают бригады крестьян. Они поют старинные песни-плачи, восходящие к эпохе рабства.
Где-то недалеко раздается песенный вскрик, он гудит в воздухе, подобно органу. Или низкоголосому хору византийского церковного распева.
Крик взмывает ввысь.
Равнина слушает.
Аисты поднимают голову.
Мы с Гектором замираем, боимся дышать.
Песнь-крик пролетает над нами на золотых крыльях, уносится вдаль, превращается в гул… С другого конца равнины, издалека, доносится другой крик — это отвечает другая бригада. Глубокий и печальный вибрирующий звук.
В ответ первая бригада затягивает новый крик, он выше и протяжней, он надрывает душу.
Теперь два или три хора вторят зачину, их голос летит к нам. Последний доносится и вовсе непонятно откуда, он почти белый, как небо над неровной линией горизонта. Едва различимое эхо. Снова плач, снова жалоба. Звук повисает в воздухе.
Все замерло, потому что песнь говорит о том, что повсюду, по всему свету, чуть ли не за пределами его, множится страдание. Потом следует долгое молчание, а за ним новый вскрик. И все они повторяют то, что твердили и твердят вот уже тысячу лет.
— В тот вечер это тоже было как волна, — вдруг сказал Гектор.
— В какой вечер?
— В тот вечер, когда я… — Гектор встряхнулся и заставил себя улыбнуться. — Когда я умер.
* * *
На пятом проколе мы встретили пастуха. Один, без овец и коз, он шагал по пыльной дороге, легко и быстро ступая. Можно было подумать, что все его стадо — это невесомый воздух. Высокая меховая шапка была откинута за плечи, а на поясе, подобно шпаге, висела длинная дудочка из розового дерева. Флейта Орфея.
Гектор попросил его сыграть нам.
Сначала звук был неуверенным, потом, нащупав верный путь, он окреп и замер на высокой ноте. Сразу стало ясно, что это главная нота, к которой тяготеет мелодия. В моих ушах она звучит до сих пор, протяжная и неизменная. Этот звук мог бы тянуться тысячу лет, но вот он дрогнул, рыдая, спустился вниз и замер на низкой, едва различимой ноте. Слух воспринимал ее как пульсацию, как отчаянный трепет где-то у самого уха. Потом, безо всяких переходов новая высокая нота пронзила воздух и в свою очередь спустилась в преисподнюю.
* * *
Мы приближались к первым бастионам Балканских гор. Машина, радостно рыча, взбиралась по немыслимым подъемам. Ни одной поломки! Новый автомобиль давно бы развалился, а старенькому «пежо» с лысыми шинами все нипочем! Преодолев перевал, мы начали спускаться по узкой, усеянной острыми камнями дороге. Еще через полчаса остановились в ложбине, заросшей дубами. Речушка, мостик, низкое строение — монастырь, — при нем церквушка. Два невообразимо грязных бородатых монаха вышли нам навстречу. Мы заглянули в церковь. Деревянный иконостас, отделявший алтарь от остальной церкви, представлял собой огромный ажурный крест. Резьба изображала виноградные листья и грозди, а еще аистов, столь же задумчивых, как те, что мы видели утром. В золотистом полумраке церкви это дивное творение сверкало, точно было вырезано из старого потемневшего куска солнца. Раньше, когда я смотрел, как над морем встает солнце, я всегда представлял себе, что от него откалываются куски и падают в воду. И я подумал, уж не является ли этот иконостас таким осколком, найденным среди мусора и белесых от соли коряг, которые море выбрасывает на берег.
Этот крест походил на такой обломок: позолота на старом дереве ярко горела и превращала обветшалую, замшелую церковь в драгоценное произведение искусства.
* * *
Один из монахов, говоривший только по-болгарски и немного по-русски, пригласил нас посетить музей. Мы вошли в небольшую беленую комнату, посреди которой стоял стол из светлого дерева. На столе были выложены различные предметы: кривая сабля в узорчатых ножнах с когда-то красными, наверное, шишечками; два седельных пистолета; кривой кинжал в чехле и сосуд для пороха, сделанный из калебасы, схваченной серебряным обручем. И наконец греческая феска с длинной кисточкой и красный разорванный пояс.
— Это реликвии. Они принадлежали героям.
— Каким героям?
— Один гайдук и шестеро его товарищей были зарезаны турками, тут неподалеку, на поляне. Произошло это в год Великого Бунта. Позднее, в тысяча восемьсот тридцатом, здесь построили монастырь, чтобы хранить реликвии.
* * *
Тайное значение этого места мы смогли оценить лишь несколько часов спустя. Обогнув монастырь, Гектор показал мне высоко на склоне горы изящный портик: фронтон, опирающийся на колонны. Несмотря на расстояние, разглядеть его было легко. Похоже на какой-нибудь «Храм Дружбы» или место романтических свиданий.
— Его поставили итальянские рабочие, — пояснил наш монах. — Они работали неподалеку, строили мост для Восточного экспресса. Монахи носили им еду. А они в благодарность соорудили этот портик.
— Что же это за портик?
Вместо ответа монах повел нас по тропе, вьющейся вдоль горной речки, потом мы углубились в дубовую рощу. Это был северный склон горы, и в тени было прохладно. Выйдя из рощи, мы оказались на краю обрыва. Портик прильнул к нагромождению скал и казался еще более хрупким и невесомым, чем издалека. Он был сделан из светлого мрамора. За колоннами оказалась решетка с толстыми грубыми прутьями. Монах снял с пояса увесистый ключ, отомкнул решетку и впустил нас внутрь. Нас окутала темно-лиловая тьма, сырая, душная и промозглая.
* * *
Наши глаза быстро привыкли к темноте пещеры. Мы увидели груду костей.
Немыслимое скопище человеческих останков, сваленных в кучу. Эта куча выступала из кромешной тьмы и никак не вязалась с восхитительной гармонией итальянского портика. У наших ног можно было смутно разглядеть цвета: зеленел мох, белели тяжи плесени, желтели и розовели черепа, были даже различимы тонкие сочленения костей. Дальше тьма делалась непроглядной, хоть глаз выколи. Чернота, в которой невозможно угадать, есть ли у пещеры задняя стена.
Вязкое беззвучие. Запах тления.
Мы стояли, боясь шелохнуться. Я вздрогнул от непонятного звука. Какое-то приглушенное звяканье, словно завернутый в мех бубенчик. Звук повторился, но эха не последовало. Это капля упала со свода пещеры и потерялась в пустоте.
Мы вышли наружу.
* * *
Монах не стал ничего объяснять. Мы с Гектором предположили, что кости погибших гайдуков-мучеников были сброшены в это очень древнее, судя по всему, хранилище как в склеп.
* * *
Мы начали спускаться к монастырю.
— Прислушайтесь! — сказал Гектор.
В долине заливались соловьи: сто, двести… нет, пятьсот!
Я бросился по тропе бегом. Соловьи! Это же соловьи! Камни сыпались у меня из-под ног, ручей звенел своими курантами — но, перекрывая все вокруг, над дубовой рощей поднималось, летело соловьиное пение.
* * *
Наш шофер, с неизменной улыбкой на устах, все такой же чистый и свежий, точно успел переодеться, сообщил нам, что старенький «пежо» приболел и заночевать придется в монастыре. Пастух отправился пешком по горным тропам, чтобы к утру доставить необходимые запчасти.
Монахи накрыли стол в монастырском дворике. Угощали брынзой, жаренным на огне мясом, хлебом, клубникой. И еще поставили на стол большие жбаны белого вина, охлажденного в горной реке. Пока мы молча ели, совсем стемнело.
Я пил вино и слушал соловьев.
Что же меня так взволновало? Литературные образы? Стихи, которые я когда-то любил? Или всамделишная красота соловьиного пения?